Закончилась январская операция на Нарай. Операция, ставшая последней для семнадцати парней из первой роты… Мы вернулись в бригаду, и всё пошло своим чередом. Подъёмы, построения, строевая, стрельбы, наряды, уголь, дрова, снег… Опять докапывается по поводу и без повода замполит, опять идиотский запрет в течение дня даже садиться на койку, опять опостылевшие консервы и сечка с салом, которую есть нам уже давно «не положено». Опять вечные кошки-мышки между замполитом и «шнурами», отправленными на пекарню за хлебом и жарящими в укрытии за палаткой картошку. Обычная жизнь 2-й парашютно-десантной роты. От которой хочется как можно быстрее снова свалить «на войну». Обычная жизнь обычной воинской части. Как будто и нет никакой войны…
Но она рядом. И даже в бригаде нет-нет, да и напоминает о себе.
«Градами» из артдивизиона, периодически с завыванием улетающими куда-то за Гардез, вспышки, от которых где-то там, далеко, оставляют только догадываться, уцелело ли там хоть что-то живое… Духовскими РС-ами и минами, прилетающими порой со стороны Гардеза и окрестностей, от которых предполагается бежать в укрытие за палаткой, но никто и не думает этого делать… И пустующими кроватями в палатках первой роты, заправленными «по-белому», с лежащими на них беретами. В этих беретах уже некому ехать на дембель. На этих койках некому спать. Эти парни не вернулись с Нарая.
Для нас эта трагедия — уже прошлое. Бой с мифическими духами на Нарае подвёл под ней черту. Голова здесь работает по-другому, по-другому дышит душа. Обрастает она коркой, панцирем защитным. Не пропускает в себя боль и скорбь. Да нет, пропускает — только реагирует на них не так. Как при анестезии реагирует — боль ощущаешь, но как-то приглушённо. Не знаю, как этому учатся, но выучиваются все. Каждый по-своему. Каждый в своё время. И не сразу понимая, что это не бездушие, а попытка душу спасти…
Теперь, пробыв здесь полтора года, я совсем по-другому оцениваю сделанное НачПО (начальником политотдела бригады) Кузьменко год назад.
Тогда, в январе 85-го, после Алихейля, заправленная «по-белому» койка с беретом была в нашей палатке. Койка Гришина.
Я один в палатке. Рота на занятиях, но меня освободили — намятая ещё на операции портянками нога начала гнить, и теперь я «калич» — на одной ноге у меня вместо сапога тапок. Припахать работать на улице наряд меня не может (точнее опасается). Всё, что можно было сделать для наведения чистоты в палатке, я сделал. Точнее, почти всё. Оставил немного «нюансов», чтобы достоверно изображать «шуршание», если кто войдёт. Вот, как раз, кто-то зашёл в тамбур…
Дверь распахивается. Ничего себе «кто-то» — это ж НачПО. Целый полковник!
В бригаде их всего два. Зампотыла я как-то видел уже вблизи, а этого впервые. Хотя наслышан, ого-го! Слово «НачПО» каждый солдат, прослуживший больше года, произносит с ненавистью и страхом. Офицеры — с угрозой и намёком на возможные большие неприятности. После прибытия в бригаду я долго не понимал причину такого отношения. Потом понял. Оказывается, считалось, что НачПО бескомпромиссный и неутомимый борец с неуставными отношениями и что пойманных на этом карает нещадно, невзирая на лица и заслуги. Как «залетевших» солдат, так и «допустивших» офицеров. Уж как он там боролся, кого и как ловил и карал, не знаю. На нашей жизни его борьба никак не отражалась. Хотя общий священный ужас перед НачПО передался со временем и нам, «шнурам», встретиться с ним тоже совсем не хотелось. Пойди потом докажи, что ты ничего ему не настучал и что тех, к кому он почему-либо докопался, «закозлил» не ты…
В общем, от визита этого ничего хорошего я не жду. НачПО внимательно оглядывает меня.
— Почему в тапке?
— Натер ногу, тащполковник!
— Сколько ты здесь, солдат?
А то, блин, ты не видишь, сколько я здесь… По рукам моим, по х/б, по волосам. Да и по выражению лица, наверное.
— Полгода, тащполковник.
— Точно натёр ногу?
Смотрит так внимательно. Намекает, что мол, может, обидел кто? Ага, «дедушка» мне пятки чесал и увлёкся, вот в тапке теперь ковыляю…
— Так точно, на операции. Портянками, тащполковник.
— Что вас, портянки не учили наматывать? А что же старшина, замкомвзвод?
Я предвижу, чем чревата его забота в случае привлечения к ответу старшин, и особенно замкомвзвода, и резко действую на опережение.
— Да я из Москвы, тащполковник, никогда портянок не видел раньше. Нам всем хорошо объясняли, ребята научились. А я не успел. А тут операция.
— А-а, москвич…
Уж не знаю, что он там в это время подумал, но от меня отстал. Глазами по палатке шарит — к чему бы докопаться. Но я-то знаю, не к чему…
— А что там за кровать с беретом?
— Это рядового Гришина, товарищ полковник. Погиб на Алихейле.
— Так уже сколько времени-то прошло. Убрать!
Я слегка остолбенел от такого приказа. А он от того, что я стою, и не выполняю.
— Солдат, я сказал, заправить койку, как положено, берет убрать!
Понуро плетусь к койкам первого взвода. Первый взвод, за исключением Пахома и Мордвина, весь одного с Гришиным призыва. Многие его знали ещё с Ферганы. Представляю себе, как отреагируют парни, вернувшись в палатку, на мою инициативу.
Заправляю койку «по-чёрному», кладу берет на тумбочку. НачПО уходит с сознанием выполненного долга.
«Вот козёл! — думаю. — Парень погиб, а ему по фигу. Его только порядок волнует…»
И мне сейчас плевать, что я огребу по возвращении роты. Мне обидно за то, что так наплевательски относится НачПО к памяти погибшего солдата.
Да нет, прав, прав был тогда полковник Кузьменко. И жестокая эта правда в том, что если не нарастишь на душе корку защитную — заболеть может душа. Если каждую смерть переживать как реальную… Каждую потерю как невосполнимую… Если не стараться забыть, а стараться помнить…
Но кто думает, что проще так, с коркой — ошибается. Не вечная она. Потому и не лечит время. Потому, спустя двадцать лет, порой выть хочется, как тогда не хотелось. Прорывается наружу всё спрятанное, коркой той закрытое. И ужасаешься теперь сорокалетний тому, что тебя же, двадцатилетнего, не «пробило» тогда. И то, что казалось тогда неизбежным, кажется теперь невозможным. Потому и вспоминаем, вспоминаем, вспоминаем…
В январе 85-го мне казалось, что полковник Кузьменко просто бездушная скотина. Что как же можно так походя зачеркнуть память о человеке? Что как же можно гибель человека превратить в обыденность?
А в новогоднюю ночь 86-го я уже как вполне «житейские» выслушал рассказы ребят из третьего взвода, вернувшегося с операции куда-то в район Кунара. В бригаду они попали уже часов в 6 вечера 31-го, успели наскоро помыться, привести себя в порядок — и в Ленкомнату, отмечать. Вот там, после боя курантов, после праздничного плова и Si-Si, когда вышли мы на улицу, кто покурить, а кто «курнуть», и рассказал Белый нам с Пахомом, как спешила домой бригадная колонна, как были подрывы, как обгоревшие тела забрасывали они в кузова «Уралов» и как гулко звучали в морозном воздухе удары мёртвых, замёрзших тел о металлический пол…
Они успели на Новый Год, они помылись и сели за стол, они рассказывали это нам, как будто это не с ними было несколько часов назад. А мы слушали, как будто это всё не из нашей жизни, как будто это не каждый из нас мог оказаться этим заледеневшим обгорелым трупом…
Корка… А как ещё? Наверное, из-за неё же только спустя много лет «дошёл» до меня и непонятый в своё время скрытый смысл двух историй, связанных с гибелью ребят из первой роты.
Молодой
Перед Новым Годом в клубе бригады царила суета — готовили концерт художественной самодеятельности. Кто-то что-то рисовал, кто-то прибивал и вешал. Кто-то репетировал свой номер в углу зала или на сцене. Но все, кто был в зале, как-то разом замерли, притихли, когда со сцены вдруг зазвучала под гитару «Кукушка». Мы все знали эту самую афганскую из афганских песен, слышали её много раз. Но в исполнении сидевшего на сцене парня она звучала как-то настолько глубоко, настолько проникновенно, что нельзя было не замереть, не заслушаться его пением… А он, склонившись к струнам, казалось, никого и ничего не замечал — так и допел до конца, не подняв головы. Да, наверное, никто из нас и не существовал для него в этот момент. Никто из тех, кто оказался на эти минуты в его власти, власти его голоса и его песни. Никто из тех, в чьей власти снова оказывался он с последним аккордом — ведь был он «шнуром» из разведвзвода первого батальона. Прошло минутное очарование песней и сразу стало заметно и исхудалое лицо, и короста на руках, и засаленное х/б… Обычный «молодой»… Я больше никогда не видел его — во всяком случае, не помню, чтобы видел. На самом концерте было не до того, даже не слышал, как он пел… Ни лица не помню, ни внешности — только песня его осталась в памяти.
После Нового Года разведвзвод в который уже раз переформировали. «Шнуров», как водится, раскидали по ротам, пытаясь таким образом спасти от издержек педагогического рвения старослужащих-разведчиков. ОН попал в первую роту. И почти сразу батальон ушёл на Нарай… Конечно, вы уже все поняли сами… Да, правильно… Так предсказуемо, что зубы скрипят… Тем январским днём на Нарае именно ЕГО взвод отправился к броне за сухпаём. Он был одним из 17-ти…
Я знаю — ничего нельзя предугадать. Уверен, тот, кто переводил его в первую роту, искренне хотел облегчить ему жизнь, избавить от издевательств. Облегчил, избавил…
Понимаю — «если бы» не рассматривается. Но до февраля, когда привозят молодых, оставался какой-то месяц, И вот если бы… Ладно, не буду.
Лейтенант
То ли в ноябре, то ли в декабре 85-го случился в первой роте неприятный инцидент. Рота возвращалась домой с сопровождения. Колонну сдали, как водится, третьему батальону и ехали налегке, стараясь, успеть побыстрее. На броне одной из БРДМ сидели лейтенант и двое солдат. Лейтенант всё подгонял водилу: «Быстрей давай, чего тормозишь-то!»
За рулём БРДМки был Витя Вараксин, однокашник мой по Фергане. Их у нас в первом взводе трое было, марийцев, — Олег Мартынов, Славик Чендемеров и Витя Вараксин. Такие все разные — но держались вместе.
Витя был невысокий и рыжий-рыжий, даже ресницы рыжие. На лице места свободного от веснушек не было. Таких по жизни дразнят. И ещё говорил он как будто в нос немного. В сочетании со своеобразным марийским акцентом получалось и, правда, очень смешно. Уж не знаю, от этого ли или просто по природе своей, был Витя очень молчаливым. И вообще — тихоня был. Громадный «Малыш»-Пархоменко всё потешался, смешно коверкая Витину фамилию в подражание Витиному же говорку: «Вяряксин, Вяряксин…» Витя терпел-терпел молча, потом как-то там пытался «Малыша» заткнуть, но тот ещё больше от этого расходился.
И уж тогда «вписывались» Мартын со Славиком. Да одного Мартына хватало. Хотя был он не намного крупнее Вити, но совсем другой — резкий, черноволосый, с раскосыми, дерзкими глазами. В принципе, Мартын был довольно мирным, но уж если заведётся, лучше не связываться. Здоровенный, но по сути добродушный «Малыш», на этом сразу успокаивался и примирительно басил: «Ну, ты чего, Олег, я ж так, просто».
Не знаю, как было бы Вите без Мартына и Славика, но судьба его миловала, попали они все в одну отправку в Афган, а там в один батальон. Разве что Витя в первую роту, а Мартын к нам, во вторую. Так что не пропал рыжий Витя Вараксин и у меня из виду…
Вот как раз на этого-то тихого и молчаливого Витю и давил нетерпеливый летюха. Давил-давил и додавил. Потихоньку прибавлял, прибавлял Витя скорости — а куда деваться то, когда у тебя над ухом офицер зудит и зудит… В какой-то момент Витя машину не удержал, и БРДМ свалилась со склона, несколько раз перевернувшись. Оба солдата, сидевших на броне, погибли… А Витя и лейтенант отделались лёгкими ссадинами.
И вот кто-то из них должен был за случившееся ответить. Витя в ожидании решения командования, что делать со всей этой историей дальше, оказался на губе. По идее, там же должен был оказаться и лейтенант. Но не оказался. Всё-таки офицер… И от командования его не отстранили. И на операцию в январе он пошёл…
А Витю на операцию не взяли — он остался на губе ждать решения своей судьбы. Только вот судьба решила сперва обратить свой взор на лейтенанта. В тот самый день именно его взводу выпала очередь идти за сухпаём… Именно его, единственного офицера из убитых, не добили почему-то духи разрывной пулей в лицо. И не сняли почему-то тот самый добела застиранный бушлат, кутаясь в который он недавно сидел на броне Витиной БРДМки…
После гибели лейтенанта, за отсутствием других виновных, за всё ответил по полной программе Вараксин. Насколько мне известно, ему дали несколько лет. Как сложилась дальше его судьба, не знаю. Знаю только, что в любом случае сложилась она в тот самый день, в тот самый момент, когда кто-то решил, что подозреваемый солдат должен сидеть, а подозреваемый офицер нет. Наверное, этот кто-то искренне хотел помочь лейтенанту выйти сухим из этой неприятной истории. Думал, наверное, что одни боевые, другие — и кто там уже станет вспоминать досадную ошибку боевого офицера. Что один действующий офицер для армии важнее, чем один солдат…
Тогда, в январе 86-го, я не задумывался над этим клубком судеб, тесно связавшихся в истории с гибелью ребят из первой роты. Корка — она не даёт задумываться. Особенно задумываться над судьбой, над тем, что каждый шаг, каждый поступок определяет множество других.
И только потом, спустя много лет, я стал осознавать, что моё отношение к жизни, к людям, к событиям во многом определяется среди прочего и этими, едва уловимыми в гуле воспоминаний и переживаний, историями.
Корка сошла, душа прикоснулась к запретному, и, оказалось, что и тот незнакомый мне молодой с его «Кукушкой», и тот лейтенант в выцветшем бушлате, и те совершенно незнакомые мне парни, погибшие 31 декабря по дороге с Кунара, были, есть и всегда останутся фактами моей личной биографии…
И несколькими из многих ран, от которых не убережёт душу никакая корка.