Дойче зольдатен
Война в Афганистане долгое время была в Германии табуированной темой. На протяжении сорока лет Конституция страны запрещала немцам воевать за рубежом. В середине девяностых солдатам бундесвера разрешили участвовать в миротворческих операциях НАТО. Сейчас немецкая армия занимает третье место по количеству военных, участвующих в афганской операции «Несокрушимая свобода», — после США и Великобритании. Но постепенно Германия осознает печальную истину: ее солдаты участвуют не в миротворческой операции, а в чужой военной авантюре. «Русский репортер» решил взглянуть на «афганский синдром» глазами немецких ветеранов, врачей, политиков и общественных деятелей.
«После первого “применения” мой сын почти не изменился, — рассказывает Биргит. — Разве что отдалился от старых друзей и стал больше общаться со своими камрадами. После второго я стала что-то замечать, но мне и в голову не приходило, что это PTBS, я даже не знала, что это такое. Он стал раздражительным, закрытым. Иногда ночью садился в машину и куда-то уезжал. Я спросила: “Доминик, ты что, принимаешь участие в нелегальных гонках?” Он сказал: “Нет, мама, не волнуйся, я просто езжу по дорогам, это меня успокаивает”. После третьего “применения” я увидела, как у него дрожит стакан в руке. В тот момент мне все стало ясно».
Мать
«Применение» — это Einsatz, слово с огромным количеством значений, в том числе «участие в военной операции». Есть «упражнение», когда солдат живет нормальной жизнью и тренируется, и «применение» — когда он делает то, чему научился за время тренировок.
Спустя несколько лет после того как США начали военные действия в Афганистане, стало выясняться, что с немецкими солдатами что-то не так: после четырехмесячного «применения» у многих из них начинается странное заболевание. Их мучают кошмары и панические атаки, они не могут нормально спать и находиться в местах большого скопления людей. У кого-то случаются вспышки агрессии, кто-то перестает выходить на улицу, кто-то по двадцать раз в день мастурбирует. Некоторые совершают попытки суицида, многие становятся алкоголиками. У них распадаются семьи, после окончания контракта они не могут интегрироваться в гражданскую жизнь. Почти все без исключения становятся рассеянными и забывчивыми, ставят горячий кофе в холодильник и годами не оплачивают счета. У них начинают дрожать руки — психосоматический симптом, известный как «дрожь войны» еще со времен Первой мировой. Инкубационный период может быть достаточно долгим — в среднем между «применением» и первым обращением за медицинской помощью проходит четыре с половиной года.transparent.gif
Вообще-то профессия солдата уже давно не считается в Германии чем-то особенно опасным — примерно как профессия пожарного или полицейского. Если солдат отправляется на «применение», это значит, что, скорее всего, он помогает несчастным людям восстанавливать разрушенные школы и больницы. Все знают, что Германия — мирная страна, что северные провинции Афганистана, в которых могут оказаться бундесверовцы, — регион относительно спокойный: большинство талибов на юге, где воюют американцы. А главная задача немцев в рамках операции «Несокрушимая свобода» — создание и обучение афганской полиции. Вроде ничего страшного.
Отчеты немецких солдат, побывавших в Афганистане, сухи и довольно скучны: мы приехали в такой-то лагерь, жили в контейнерах на пятнадцать человек, медикаментов у нас было мало, рация работала плохо. Природа в Афганистане красивая, а дороги плохие. Афганцы — дружелюбный, гостеприимный народ. Жалко, что они не признают прав женщин. Вернувшись домой, я развелся с женой, стал алкоголиком и лег в психушку.
При Гитлере на фронте таких солдат расстреливали как дезертиров или лечили электрошоком. А что делать сейчас? И что вообще происходит? Чем занимается бундесвер в Афганистане, если люди возвращаются оттуда с покалеченной психикой? Восемь лет об этом никто особо не задумывался. Об Афганистане заговорили всего два года назад, когда министр обороны Карл-Теодор цу Гуттенберг впервые публично признал то, о чем многие подозревали: Германия находится в состоянии войны.
— На прошлой неделе стояла теплая погода, и в квартиру моего сына с соседского балкона заползли личинки, которые на жаре расплодились в мусоре. Когда Доминик стал их убирать, у него случилась паническая атака: бешено колотилось сердце, он с трудом мог дышать. Мой сын — смелый человек и хорошо подготовленный солдат. Он не боится червячков. Это запах стал для него детонатором. Как они пахли, при каких обстоятельствах он запомнил этот запах — я могу только догадываться. Он ведь почти ничего не рассказывает. Ему нельзя.
Биргит Климкиевич — женственная шестидесятилетняя дамочка, типичная гражданка страны победившего феминизма. Ходит на каблуках и в короткой юбке, всегда работала, никогда ни от кого не зависела, всю жизнь за рулем и не знает, где останавливаются автобусы в ее районе. Заболевание сына изменило всю ее жизнь — неожиданно она оказалась вовлечена в политические процессы, по своему значению выходящие далеко за пределы ее безликого одноэтажного городка в окрестностях Кельна.
— Я подумала, что ведь должна же быть какая-то организация, куда я могу обратиться. Не может быть такого, чтобы государство о нас не заботилось. Оказалось, что ничего подобного нет. И тогда мне пришлось основать такую организацию самой — мне просто необходимо было что-нибудь сделать, иначе я сошла бы с ума. Я сделала сайт «Ледяной цветок» и вскоре стала получать сотни писем от родственников солдат, оказавшихся в подобной ситуации. Я записалась на курсы армейских психологов, чтобы иметь возможность консультировать людей, — сам министр обороны подписал мое заявление. Там, находясь среди молодых ребят в военной форме, я стала постепенно понимать их особый мир: солдатскую этику, культ «камерадшафта», ощущение постоянной угрозы во время «применения». У нас ведь официально нет войны, наши солдаты могут защищаться, но не нападать. За каждого убитого гражданского жителя, пусть даже повстанца, солдат должен отчитываться в суде Потсдама. А в Афганистане опасность может исходить от любого — от старика, женщины, ребенка. Не будешь же ты убивать детей! Я поняла, в каком состоянии они там находятся, — представь, что ты идешь ночью по темной улице и замечаешь, что кто-то следует за тобой. У тебя включаются рефлексы самозащиты: что я буду делать, если он нападет? Как называется улица, куда вызвать полицию? Есть ли у меня в кармане газовый баллончик? И так все время, каждую секунду!
Сейчас Биргит — известная личность, ее постоянно интервьюируют и зовут на заседания в Минобороны. Отчасти благодаря ее усилиям вся Германия узнала, что загадочное заболевание называется PTBS — Posttraumatische Belastungsstoerung, посттравматическое стрессовое расстройство, — и что во многих странах оно давно известно и отчасти изучено. Только вот непонятно, как его квалифицировать: солдаты настаивают, что это нечто вроде тяжелого ранения, а их армейское начальство склонно видеть болезнь, неприятную, но излечимую. Отличие состоит в том, что в случае ранения бундесвер берет на себя ответственность за судьбу солдата и после его отставки или окончания контракта. Если человек, скажем, остался без руки или без ноги, то он получает не только материальную компенсацию, но и пожизненное право бесплатно лечиться в армейском госпитале. Оказывается, в немецкой армии до сих пор существует древняя шкала оценки тяжести повреждений, в соответствии с которой принимается такое решение.
— PTBS — это тридцать процентов, — говорит бывший солдат Роберт Седлацек-Мюллер. — Потеря барабанной перепонки — двадцать пять. Хотя вообще-то мне нужно написать пятьдесят, потому что у меня отсутствуют две барабанные перепонки. Да, сейчас у меня стоят искусственные, и я могу слышать, но какая разница! Я получил эту травму, когда служил родине — во время неправильно проведенной операции по обезвреживанию ракет в Афганистане. Ладно, пусть будет двадцать пять. Но в сумме с PTBS мне пишут не пятьдесят пять, а только сорок! А бесплатное медицинское обслуживание начинается с пятидесяти. В результате я просто не могу сходить к врачу — ни к военному, потому что для этого нужно иметь пятьдесят процентов, ни к обычному, потому что страховые компании тоже отказываются со мной работать — говорят, что PTBS увеличивает риски, это заболевание может быть связано с алкоголизмом, с повышенным уровнем агрессии, с травмоопасным поведением.
— Ну а если соврать? Не говорить, что у тебя PTBS?
— А если это всплывет? Я попаду в автокатастрофу, они посмотрят мои документы — ага, все понятно: он слишком быстро ехал из-за PTBS, мы не будем его лечить. Однажды я хотел просто пойти к зубному — меня и там не приняли. А рядом сидела мусульманская женщина в платке, которая ни слова не говорила по-немецки. И ее приняли! Нет-нет, я ничего не имею против иностранцев, но мне кажется, что это несправедливо.
Роберт называет себя «тикающей бомбой». Он считает себя человеком, опасным для общества, хотя по нему этого не скажешь. Он даже принимает специальные медикаменты, снижающие уровень агрессии. Какие эти немцы все-таки дисциплинированные!
— А ты представь, что будет, если эти травмированные мальчики пойдут потом работать в полицию, — говорит Биргит. — Они ведь еще от этого не избавились, не переработали. Они будут видеть врагов во всех окружающих. Тогда это коснется нас всех, не только солдатских матерей. Я ненавижу это словосочетание — солдатская мать.
— Почему?
— Ну не знаю, оно какое-то слишком… патриотичное, что ли. Что-то из времен Второй мировой. Как будто я сама посылаю его на войну. Я не солдатская мать, а мать Доминика.
— То есть вы не поддерживаете политику бундесвера?
— Я не против армии, я с ней сотрудничаю, — лицо Биргит принимает напряженное и формальное выражение, — но политическая цель нашей организации состоит в том, чтобы пострадавшим солдатам и их родственникам оказывалась надлежащая помощь.
— Ну а что вы думаете про Афганистан? Нужно выводить войска?
— А вот на эту тему я с журналистами никогда не говорю. И с вами не буду. У меня есть моя личная позиция, но я ее никогда публично не выражаю. Я научилась сдерживать эмоции.
Мне остается только догадываться, какая у Биргит личная позиция и что она думает про войну в Афганистане. Но я знаю, что в будущем году Доминик не будет продлевать свой контракт. И, кажется, Биргит это не очень расстраивает.
Врач
— Придут русские, убьют наших мужчин, изнасилуют наших женщин. Чтобы этого не произошло, нужна армия. Это я понимаю. Так нас учили. Но сейчас-то нам что угрожает?
Вопросы о политическом смысле военного присутствия в Афганистане чаще всего задают медики. Солдаты об этом как-то не особо задумываются. А врач — профессия смыслозависимая.
— Солдаты очень лояльны к государству, как дети по отношению к родителям, — говорит Хайке Гроос, работавшая старшим полковым врачом в Кабуле, Файзабаде и Кундузе. — Ребенка можно ругать, бить, плохо кормить — он все равно будет вам доверять. Вот и солдаты так же. А мы, врачи, заточены на то, чтобы выявлять причинно-следственные связи. Мы по долгу службы часто спрашиваем: почему? Вот я вижу, как при взрыве автобуса в Кабуле погибают мои друзья, три человека. Они уже выехали в аэропорт, родственники готовились их встречать — и я должна штамповать им свидетельства о смерти. Разумеется, я спрашиваю: почему? Нам говорят: мы защищаем нашу родину. Но здесь, в Германии, я не чувствую какой-то особенной угрозы от афганцев. Я проработала там в общей сложности два года и все равно не могу отличить пуштуна от таджика. Какая тут борьба с терроризмом?
Вообще-то Хайке с детства мечтала поехать помогать бедным людям куда-нибудь в Африку. Именно из этих соображений она согласилась, когда бундесвер стал вербовать врачей для афганских «применений». Но она говорит, что и гражданские миротворческие цели, которые ставил бундесвер, не достигнуты:
— Колодцы, которые мы пробурили, засоряются. В школах ничего не меняется от того, что дети сидят не на полу, а за столами, сделанными в Германии. Местные больные попадают на операцию только тогда, когда есть немецкий врач. Улетит он домой — все будет по-прежнему. В сиротских приютах дети носят шмотки из C&A, а мясо на рынках заворачивают в листовки оперативного информационного штаба США. Вот и все. Мы хотели воздвигнуть горы, а сделали маленькие холмики, в которые теперь прячемся, как кроты. А кроты, как известно, слепы.
В холле дорогого отеля в Эрфурте лежит раненый солдат. Левая нога вывернута, из правой торчат влажные куски мяса. Его легкие с хрипом поднимаются и опускаются, раненый уже при смерти. Демонстратор прикасается к экрану айпада — и солдат открывает глаза. Это просто кукла, учебное пособие для военных врачей — пациент в натуральную величину. Солдат-симулятор может работать в разных режимах, у него может меняться пульс, он будет по-разному реагировать на инъекции, которые можно ему сделать в компьютере.
На конгрессе, посвященном военной медицине, сразу видно, на каком крутом уровне она в Германии. Чего тут только нет! И суперпротезы, и вставные челюсти от храпа, и доклады о быстрых методах диагностики лейшманиоза в полевых условиях, и дискуссии об этике военного врача.
Множество людей в военной форме делают пометки в своих блокнотиках. В секции, посвященной PTBS, девушка-ученый делает доклад о новом средстве против страха, которое сейчас находится в разработке:
— Мы проводили исследования на мышах, впрыскивая им нейропептид S прямо в мозг. Опыты показали, что мыши становятся более смелыми. Конечно же, c людьми так обращаться нельзя, поэтому мы думаем, что это средство нужно выпускать в форме назального спрея. При правильной дозировке вещество может подействовать уже через четыре часа — притом что все лекарства, которые сейчас применяются при лечении PTBS, начинают действовать только через две недели.
На конгрессе я встречаюсь с полковником медицинской службы доктором Циммерманом, психиатром военного госпиталя в Берлине.
— Какова природа этого заболевания?
— В основе PTBS всегда лежит травма, событие, когда человек напрямую сталкивается со смертью. Все такие события лежат за пределами нормального человеческого опыта. В результате у пациента оказываются нарушены функции миндалевидного тела и гиппокампа. Миндалевидное тело влияет на оценку значимости события, гиппокамп — на его эмоциональное восприятие. Эти участки мозга являются своего рода фильтром, через который мы обычно пропускаем информацию, чтобы потом «переложить» ее в височные отделы коры мозга, где находится долговременная память. Но у травмированного пациента событие или его «непереваренные» фрагменты не проходят через этот фильтр и остаются в других участках мозга. В каких, мы точно не знаем. В результате событие вновь и вновь всплывает в кратковременной памяти в виде ночных кошмаров, флешбэков, панических атак.
— И как вы это лечите?
— PTBS излечимо в восьмидесяти процентах случаев. На первом этапе солдат принимает медикаменты, снижающие уровень тревожности. Но лекарства действуют, только пока их принимаешь. Главное содержание лечения — это психотерапия. Мы применяем известный метод EMDR — eye movement desensitization and repro-cessing. Это значит, что психотерапевт делает вот так — доктор начинает медленно водить пальцами из стороны в сторону, — а потом все быстрее и быстрее. В результате глаза пациента движутся так, как это происходит в быстрой фазе сна, когда мы перерабатываем информацию. Параллельно он рассказывает о травмировавшем его событии, и оно вновь становится для него реальным. А психотерапевт в это время задает вопросы в соответствии с моделью BASK — behavior, affect, sensation, knowledge. Что происходило? Что ты чувствовал? Что было с твоим телом? Что это все значило? Цель в том, чтобы воспоминания появлялись в оперативной памяти не хаотично, а в упорядоченном виде, и потом благополучно уходили в долговременное хранилище.
— И сколько раз вы так делаете?
— Терапия может занять от трех недель до трех месяцев. С некоторыми пациентами приходится работать и дольше, ведь каждый солдат за четыре месяца «применения» переживает в среднем двадцать травматичных событий.
— Можно ли на основе случаев PTBS делать выводы о том, каково положение армии в том или ином регионе?
— Мы недавно проводили такие исследования и пришли к заключению, что количество случаев PTBS действительно коррелирует с количеством нападений.
— И какие выводы можно сделать о ситуации в Афганистане?
— Что там становится опаснее. В 2007 году у нас лежали 145 человек, в 2008-м — 245, а в 2009-м — 466. И это, разумеется, только выявленные случаи. Но вы не думайте, у солдат бывают и другие психические заболевания. Так что, если бундесвер выведет войска, без работы мы не останемся.
Ветеран
— Ты ищешь ветеранов? В смысле Второй мировой? — спрашивали меня знакомые немцы. Когда я объясняла, что ищу ветеранов Афганистана, они уточняли: — А, русских?
Слово «ветеран» звучит в Германии чрезвычайно странно. Его заново ввел в употребление подполковник в отставке Андреас Тиммерман-Леванас, 46-летний ветеран и ветеран войны за права ветеранов. Недавно это слово впервые прозвучало в бундестаге, и Андреас считает это своей большой победой.
Тиммерман-Леванас сразу покорил меня своей ненемецкой немелочностью. Я запуталась в сетке поездов Дойче Бана и приехала в его южный городишко Кляйнштайнбах на четыре часа позже, чем собиралась. Андреас только что въехал в свой дом, его вещи лежат в коробках, в туалете не горит свет, комната для гостей не обустроена. Из еды в доме только пиво и виски. Время уже позднее, и в Кляйнштайнбахе нет дешевых отелей. Вдобавок к Андреасу приехала с ночевкой его семнадцатилетняя дочь, с которой он давно не живет и общается только по выходным. У любого немецкого бюргера такая накладка немедленно вызвала бы паническую атаку: журналист, который бесцеремонно вторгается в частную жизнь, причем не самую образцово-благополучную, — это катастрофа. Но Андреас отреагировал с великолепной невозмутимостью.
— Так, у меня в доме две женщины. Только не думайте, что я буду готовить. Не хотите готовить? Тогда надо заказывать пиццу, — изрек он.
Тиммерман-Леванас никогда не улыбается. Даже из вежливости.
Дочь Андреаса проходит практику в медицинской компании, и ей надо срочно сочинить текст — описание надувной электрической грелки. Андреас помогает ей формулировать предложения.
— Папа, а можно написать, что это средство подходит любому человеку?
— Представь себе, что ты афганская женщина.
— Ну и что?
— И как, интересно, ты будешь использовать эту грелку, если у тебя нет электричества? Сейчас я тебе кое-что покажу. — Андреас роется в своих коробках и вытаскивает радиоприемник. — Вот эти штуки мы раздавали афганцам, чтобы они могли слушать новости. Ну и для пропаганды, разумеется. Но как быть, если в доме нет электричества?
— Батарейки?
— А если нет супермаркета, где продаются батарейки? Или нет денег, чтобы их купить? Где ты возьмешь энергию?
— Ну, от солнца.
— Точно! Видишь эти стекла? Приемник может работать от солнечной батареи! А теперь представь себе, что ты афганская женщина, у тебя нет электричества, нет супермаркета, нет денег и наступил вечер. Как ты будешь слушать радио?
— Вот уж не знаю.
— А если подумать? Посмотри, здесь есть динамо-машина. Крутишь ручку — и радио работает! Можем и сейчас поймать какую-нибудь радиостанцию. Это я к тому, дорогая, что надо смотреть на вещи шире, когда пишешь, будто что-нибудь подходит любому человеку в мире.
Андреас пытается настроить афганский приемник на немецкую волну, и я замечаю, что «дрожь войны» не выдумка. Правая рука у него правда дрожит. Он даже не обращает на это внимания.
— А почему ты вообще решил пойти в армию? — спрашиваю я.
— Потому что это было дико интересно! Мы учились стрелять, прыгать с парашютом, управлять самолетом. И в то время никто не говорил, что мы можем отправиться куда-то в Афганистан. Была ведь холодная война. Если какая-то опасность придет, то с Востока, это будут русские. Но всерьез в это никто не верил.
Андреас проработал в бундесвере двадцать четыре года. За это время у него было «всего» два «применения» — первое в Боснии, в воздушных войсках, второе в Афганистане в 2006 году в качестве офицера пресс-службы. Работа Андреаса заключалась в том, чтобы демонстрировать прессе мирную сторону афганской жизни: новые больницы, девочек со школьными ранцами, счастливых жителей деревень, где немцы пробурили колодцы.
— Никогда не врать и никогда не говорить правду. Такая работа. Иногда я звонил знакомым журналистам и передавал информацию на условиях анонимности. Официально у нас и сейчас не война, а «ситуация, напоминающая войну».
— И в чем отличие?
— Отличие юридическое. Потому что не было никакого объявления войны. Нет двух наций, которые сражались бы друг с другом. С одной стороны воюют объединенные силы НАТО. С другой — люди, у которых нет определенного гражданства: они то в Афганистане, то в Пакистане, то в Таджикистане. У них нет армии, нет униформы, нет штаб-квартиры. У них даже национальности нет: талибы — это пуштуны, хазары, таджики, узбеки, бог знает кто. Они растворены в афганском населении, которому мы помогаем.
— А на самом деле? Есть все-таки война или нет?
— Сейчас я тебе покажу, что на самом деле. — Андреас включает ноутбук и открывает папку с фотографиями. — Ну вот, смотри. Вот наша машина со следами обстрела из калашникова. Видишь, она вся как будто оспой изрыта. А эти следы — уже явно не калашников, а что-то посерьезнее. А вот это — самоубийца пытался взорвать немецкий бронеавтомобиль. Наши солдаты выжили, но погибло много мирных жителей. Его машина подъехала вот отсюда. Вот это чья-то нога. Вот это кровь. Вот это кишки. А вот — назовем это внутренности. Мы даже не знаем, сколько было погибших: афганцы очень быстро убирают трупы. Я считаю, что это война, что же еще?
— А ты сам кого-нибудь убил на войне?
— Да, возможно.
— Ты не знаешь?
— Было темно. Мы ехали в Динго — немецкие военные машины все так называются: Лиса, Волк, Динго. Вдруг мы увидели на дороге яркую вспышку — это подорвались наши товарищи, которые ехали впереди. Мы остановились, чтобы посмотреть, что с ними. Но выйти уже не могли, потому что начался обстрел, — взрыв был только приманкой, чтобы задержать обе бронемашины.
Повстанцы часто так делают: могут, например, ранить ребенка выстрелом в ногу, чтобы собралось побольше народу — родители, «скорая помощь», полиция, зеваки. И только за этим следует настоящий теракт. Так вот, мы остановились, и из темноты начался обстрел. Обычно повстанцы стреляют из AK-47, AK-74 и снайперской винтовки Драгунова. Но в этот раз прибор ночного видения показал, что на нас нацелен еще и ручной противотанковый гранатомет РПГ-7 советского производства, который может расплющить наш Динго как консервную банку. Я сидел на заднем сиденье посередине — единственная позиция, которая позволяет привести в действие крупнокалиберный пулемет на крыше Динго. Ну и, разумеется, мне пришлось стрелять. Что еще было делать? Выйти и сказать: «Извините, я всего лишь пресс-служба, я тут ни при чем?» Рядом сидел американец, который давал четкие сигналы, задавая мне направление. Я направил пулемет вправо и отстреливался, пока атака не прекратилась. Это продолжалось пять часов. Потом мы вышли и помогли нашим товарищам выбраться из машины. Ракета прошла через их автомобиль в нижней части, один был ранен осколком, другой получил осколок и ожоги в очень чувствительных частях тела, третий — обширные ожоги в результате взрыва дымовой шашки. Вот так у нас бывает, на спокойном севере.
— А кто такие талибы? Чего они хотят?
— Талибом может быть кто угодно. Вот посмотри, на этой фотографии отряд афганских полицейских, которых мы тренируем. Посмотри на их лица — это необразованные крестьяне, большинство из них даже читать и писать не умеют. Афганское правительство платит им два доллара в день. А талибы платят двенадцать. Поэтому некоторые из них могут с понедельника по пятницу работать в полиции, а по выходным — на талибов. Вот, посмотри на эту торжественную встречу — немецкие миротворцы открывают новую школу. Видишь, рядом с нами стоит бородатый человек, житель этой деревни. Я не буду называть его имени, но у меня есть веские основания предполагать, что он тоже работает на «Талибан». Тем не менее он с нами встречается, ведет переговоры. Никому нельзя доверять.
— Ну а если немецкий солдат точно знает, что тот или иной афганец работает на «Талибан», что он может сделать?
— Его можно арестовать. После этого он попадет в немецкие службы безопасности, а оттуда — в афганские службы безопасности в Кабуле. И его там будут пытать. Официально это не разглашается, но я знаю. И афганцы это знают. В результате вся его семья уйдет к талибам. Вот как это работает. И мы ничего не можем с этим сделать. Попробуй объяснить им что-нибудь про демократию.
В 2007-м, через год после возвращения из Афганистана, Андреас заболел постстрессовым расстройством и был уволен по медицинским показаниям: «Если ты не спишь пять ночей подряд, ты просто не можешь быть эффективным сотрудником». Дальше началась война с немецкой бюрократией — оставшись без средств к существованию, Тиммерман-Леванас попал в кафкианскую мясорубку судов, доказывая, что ему нужна помощь.
— Я пытаюсь доказать, что это PTBS, а они пишут, что у меня депрессия, вызванная ранней смертью отца. Да у меня в жизни не было депрессии! Я, как идиот, подробно описываю каждую из восьми смертельных ситуаций, в которых я побывал, они это несколько месяцев проверяют, потом пишут: «Вы в этом не участвовали лично». Что это значит — не участвовал лично? Они что, мне не верят? У меня есть десятки свидетелей! Я уже готов им в окно гранату бросить — пусть потом доказывают, что она не взорвалась и все остались живы. Я обращаюсь к адвокату — он берет двести сорок евро за час работы. Я честно думаю о том, чтобы сменить профессию. Но что я напишу в резюме? «Офицер бундесвера с 24-летним стажем и неустановленным психическим заболеванием ищет работу»?
В результате Тиммерман-Леванас стал профессиональным правозащитником. Он выучил наизусть все законы, которые касаются страховки, денежных компенсаций, курсов переподготовки, пенсий, пособий по безработице. В его папке десятки аналогичных дел других солдат. Как ни странно, бундесвер и немецкая общественность идут ему навстречу: Андреасу удается продвигать свои поправки, и его организация «Союз немецких ветеранов» довольно успешно существует на пожертвования.
Андреас подкладывает дрова в камин и открывает шкаф, снизу доверху набитый бутылками виски.
— Какой сорт предпочитаешь?
Я показываю на первую попавшуюся бутылку.
— Много пьешь?
— Одно время пил много, когда не мог заснуть. Все равно это лучше, чем снотворное. Сейчас меньше.
— А с семьей давно расстался?
— Первая жена от меня ушла еще после Боснии. Вторая — когда я был в Афганистане.
— Почему?
— А потому что ты приезжаешь, а тут все говорят о футболе. О футболе и погоде. А тебе это неинтересно.
— Ну и при чем тут развод?
— А притом, — Андреас делает глоток виски, — что ты много часов бродишь по улицам Кундуза и у тебя есть оперативная информация, что где-то готовится теракт. Тебя окружают машины, ослы, телеги, торговцы — и ты всматриваешься в лица людей, пытаясь опознать повстанцев. И вот ты видишь какого-то афганца с мобильником. И ты точно знаешь: да, это он. Он сейчас нажмет на кнопку, и твои товарищи погибнут. И ты бросаешься на него и выбиваешь кулаком у него телефон из рук. И твой кулак врезается в стену, и ты просыпаешься, и у тебя идет кровь. А утром жена спрашивает: «Как тебе спалось? Плохо?» И ты говоришь ей: «Да что ты понимаешь?! Что ты вообще об этом знаешь? Я лучше вообще не буду тебе ничего рассказывать!» А она говорит: «Почему ты такой нервный?» И сразу думает, что у тебя другая женщина. А у тебя нет другой женщины, и ты уже устал оправдываться. И она спрашивает: «Ты что, меня больше не любишь?» И однажды ты отвечаешь: «Нет, не люблю». А после развода твои родители тактично замалчивают эту тему и врут окружающим, что у тебя все хорошо. И ты прекращаешь контакт с родителями. И остаешься наедине со своей памятью.
— Ты ведь все-таки скучаешь по Афганистану, да?
— Понимаешь, там все как две тысячи лет назад, все как в Библии. Пустыня, горы, земля. Смотришь — у дороги лежит мертвое животное, осел или лошадь. Это здесь люди борются за права животных. А там оно просто лежит у дороги и гниет. Никто его не убирает. И ты начинаешь понимать, что это значит — плоть и прах. Здесь этого никто не чувствует.
Политик
Винфрид Нахтсвай — бывший депутат от зеленых и один из главных в стране экспертов по бундесверу. Говорить с немецким политиком, оказывается, большое удовольствие. Потрясающая эрудиция, ясный, последовательный ход мыслей, краткие и точные формулировки, цифры и карты. Нахтсвай был в Афганистане шестнадцать раз — с кратковременными политическими визитами. Он внимательно следит за ситуацией, потому что в 2001 году сам участвовал в принятии решения направить войска в Афганистан, когда у власти было красно-зеленое правительство Шредера. Нахтсвай тогда был против, но теперь считает, что уходить уже нельзя.
— Тогда на этом настоял бундесканцлер, который очень хотел поддержать американцев. От него поступило что-то вроде ультиматума: если это решение не будет принято, он может даже уйти в отставку. Было ощутимое давление. А дискуссии были на самом деле очень напряженными. Причем они в основном касались небольшого спецподразделения, которое предполагалось отправить в Афганистан исключительно с военными целями. Всего около ста человек. В итоге у этих спецназовцев до сих пор не возникло никаких проблем. Проблемы возникли с «мирными» солдатами, которые направляются туда в рамках программы по восстановлению государства. В первый год войны их было тысяча человек, сейчас около пяти тысяч. Поначалу все шло хорошо, но потом объединенные силы сделали ряд ошибок, и это способствовало неприятию иностранных военных местным населением.
— Каких ошибок?
— Во-первых, возник определенный разрыв между американцами, которые хотели побольше воевать и ловить террористов, и европейцами, которые хотели строить государство. Во-вторых, мы хотели всего и сразу — демократию, права женщин, честную полицию. И нам казалось, что все эти цели могут быть быстро достигнуты. Конечно же, это было иллюзией. В-третьих, мы сосредоточились на работе в Кабуле, пытаясь выстроить централизованную систему власти. В итоге Хамида Карзая сейчас часто называют «бургомистром Кабула», а контроль над другими регионами мы потеряли. В-четвертых, американцы сделали ставку на самых влиятельных людей в стране — бывших полевых командиров и наркобаронов. Сейчас они сидят в парламенте, решают вопросы своего бизнеса и никого не слушаются.
— А почему вернулись талибы?
— Как сказал один голландский политик, главная причина появления талибов — это коррумпированное афганское правительство. Население таким образом выражает свой протест. Вообще в этой стране есть три параллельные системы власти: официальное афганское правительство, экономическая власть местных шишек и теневое правительство талибов. В каждом регионе они представлены в разных пропорциях. Так что если кто-то взрывает немецкий автобус, это еще не значит, что виноваты талибы — может, мы просто случайно перекрыли какие-то пути контрабанды наркотиков. Лучше всех в этом разобрались голландцы — они в составе военной миссии посылали туда этнологов и в результате добились больших успехов в своем регионе.
— А на кого американцам нужно было опираться в Афганистане, если бывшие моджахеды и наркобароны все коррумпированные?
— Мне кажется, для того чтобы создать государство, нужно было обращать больше внимания на ростки гражданского общества, поддерживая их морально и материально. Там ведь не все такие дикие и страшные, там есть, например, относительно образованное поколение, выросшее при русских. Там есть замечательные правозащитники, по-настоящему честные люди. Есть гражданское радио, есть педучилище, в котором учатся три тысячи человек. Меня поразила встреча с женщинами-депутатами — если на переговорах с мужчинами обычно слышишь бессмысленное бла-бла, то женщины говорили по делу и очень интересно. В общем, если смотреть с высоты птичьего полета, то все ужасно. Но если приглядеться поближе, то обнаруживаешь множество отдельных позитивных моментов. Вы знаете, в Америке тридцатых годов тоже ведь правила мафия.
— Ну и когда можно будет наконец уйти? В 2014 году еще рано?
— Я считаю, что да. Мне это говорили многие афганцы: если вы сейчас уйдете, будет то же самое, что и после ухода русских. Полномасштабная гражданская война.
— И как же быть?
— В последнее время политика ISAF изменилась. Мы воюем уже не с террористами, и не за права женщин, и не за демократию — а за симпатии населения. Например, многие солдаты квартируют уже не в отдельных огороженных лагерях, а прямо в деревнях, поближе к народу. Но завоевать это доверие теперь крайне сложно — ведь наши солдаты приезжают и уезжают, и через четыре месяца отношения приходится налаживать заново. И нет механизмов, при помощи которых передается опыт, полученный в ходе предыдущего «применения».
Лошадь
Кристиан Бернхардт не может вычистить копыта лошади. Передние еще куда ни шло, а когда дело доходит до задних, щетка вываливается у него из рук, и он в отчаянии садится на землю, обхватив колени руками.
— Где ты сейчас находишься?
— В бункере.
— Что ты чувствуешь?
— Как будто электричество прошло по всему телу.
— Что ты хочешь сейчас сделать?
— Отойти подальше и посидеть в тени.
Это новый метод лечения посттравматики — иппотерапия, которую психотерапевт Клаудиа Свирчек привезла из Америки. Лошади очень чувствительны и умеют выразить то, чего не могут сказать люди. В общении с лошадьми люди лучше понимают себя и свои травмы. Кристиан получил от Клаудии задание вычистить копыта кобылы Джессики. Она стоит, ждет, потом отходит в сторону.
Кристиан пережил трехмесячный ад, не идущий в сравнение даже с Афганистаном. Оказывается, в самом начале войны в Ираке две сотни немецких солдат были в качестве пассивной поддержки направлены в Кувейт, на военную базу Camp Doha, где находилась штаб-квартира американцев. Эта штаб-квартира с другой стороны границы обстреливалась ракетами Scud. В тот момент все были уверены, что у Саддама есть химическое оружие, поэтому на каждую атаку солдаты обязаны были реагировать как на химическую. По всему лагерю раздавались звуки сирен, объявление This is not a test, и нужно было срочно вскочить, натянуть резиновый костюм, противогаз и бежать в бункер. Иногда солдаты не успевали — например, если находились в душе. И тогда им надо было просто стоять и ждать возможной смерти. И так много раз, в любое время дня, а чаще ночи.
— В первые двое суток было выпущено двадцать пять таких ракет. Из них тринадцать долетели до лагеря, остальные были сбиты американской ПВО. Один мой товарищ не успел вовремя надеть противогаз и заплакал. А один раз обстрел застал нас в столовой. Нам сказали никуда не бежать, чтобы не создавать панику. Иногда в противогазе было так жарко, что уровень пота, наполнявшего маску, достигал моих ноздрей, и я уже не мог дышать.
С тех пор Кристиан, как собака Павлова, готов вскочить и бежать в бункер в любую минуту. Терапия EMDR не помогла — необходимость заново воспроизводить в памяти воздушную тревогу стала для Кристиана пыткой и не принесла никакой пользы. Иногда он вскакивает и хочет надеть противогаз посреди ночи: шум проезжающего мотоцикла, сирена «скорой помощи» — все может послужить детонатором. Например, сейчас ему кажется, что лошадь ударит копытом.
— Попробую с закрытыми глазами.
Кристиан закрывает глаза и берет щетку.
— Не получилось.
Он садится у стены и беспомощно улыбается. Лошадь стоит и как будто внимательно слушает.
— А сейчас ты опять в бункере?
— Нет. Сейчас я в Нигде.
— Что это значит?
— Это моя страна — Нигде. Когда сидишь и ничего не чувствуешь. Смотришь на все сквозь стекло. Как будто ты уже умер.
Кристиан опускается на землю, положив руку под голову. Джессика ложится рядом с ним, хотя вообще-то лошади этого не делают. Кристиан засыпает, и мне хочется верить, что во сне его травма переместится в височные участки мозга. Он проснется, вычистит копыта лошади и наконец эвакуируется из кошмаров, всплывающих в кратковременной памяти земли, которая так и не переработала свои травмы.
***
Источник — https://expert.ru/russian_reporter/2011/42/dojche-zoldaten/