Вспышки в ночи
Мы сидели в «Чинуке», пристегнувшись ремнями к сиденьям, все пятьдесят человек, и что-то, кто-то молотил по нему снаружи огромной кувалдой. «Кто это там? — подумал я. — До земли триста метров!» Но удары никак не прекращались, и вертолёт дёргался, клевал и рыскал носом так страшно и так бесконтрольно, что у меня сводило живот. Я должен был радоваться, ведь всё так интересно, ведь это то, чего я хотел — ну, почти то, чего я хотел, мешал только противный, раскатистый грохот металла, который пробивался сквозь шум лопастей. Сейчас разберутся, я твёрдо знал, что этот грохот прекратят. Конечно, прекратят, а то меня стошнит.
Бойцы на борту летели на замену, зачищать местность после тяжёлых боёв на высотах 875 и 876, которые уже успели стать одной великой битвой, битвой при Дакто. А я был новичком, совершенно свежим, три дня как прилетел, и стеснялся своих слишком новых ботинок. У противоположной стенки, метрах в трёх от меня, молоденький парнишка подпрыгнул, вырываясь из ремней, рванулся вперёд и повис, зацепившись стволом винтовки за красные синтетические ленты спинки сиденья. Вертолёт пошёл вверх на разворот, парня с силой швырнуло на спинку, и я увидел тёмное пятно размером с детскую ладошку посередине его полевой куртки. Оно начало расти — я стал догадываться, что это за пятно, — дошло до подмышек и поползло одновременно вниз, по рукавам и вверх, к плечам и выше. Покрыв собою всю поясницу, оно пошло по ногам, накрыло ткань на ботинках, которые потемнели так же, как вся остальная его одежда, а с кончиков пальцев начали медленно срываться тяжёлые капли. Мне показалось даже, что я слышу, как они бьют в металлический лист на вертолётном полу. Эй, ты!.. Да ну, ерунда какая, это всё понарошку, просто они тут что-то творят, притворяются. Один из пулемётчиков валялся на полу как тряпичная кукла. Его рука походила на кусок красного сырого мяса, на фунт печёнки, только что вытащенной из промасленной бумаги. Мы сели на ту же площадку, с которой вылетели несколько минут назад, но я не осознавал этого до тех пор, пока кто-то из ребят не потряс меня за плечо, и тут я не смог подняться. Я не чувствовал ног, знал только, что они дрожат, и парень решил, что меня ранило, и помог мне встать. Вертолёт получил восемь пробоин, пол был усыпан пластмассовыми осколками, в кабине умирал пилот, а тот парень снова свесился вперёд, удерживаемый ремнями, он был мёртвым, но не совсем (в этом я был уверен).
Только месяц спустя мне перестало казаться, что я наблюдаю не то за игрой, не то за пьесой. В тот день, ещё до посадки в «Чинук», один чернокожий сержант пытался меня отговорить. Он сказал, что мне ещё рано лететь туда, где на высотах творятся всякие безобразия. («Ты репортёр?» — спросил он меня, я ответил: «Нет, я писатель», тупо и напыщенно, а он расхохотался и сказал: «Не зарывайся. Там, куда ты собрался, черновиков не пишут»). Он указал на тела убитых американцев, уложенных в два длинных ряда у вертолётной площадки — их было так много, что и накрыть, как положено, смогли не всех. Но тогда они ещё не были настоящими, и урока я не усвоил. На площадку сел «Чинук», с меня сорвало каску, я подобрал её и присоединился к тем, кто ждал посадки. «Ладно, — сказал сержант. — Надо, так надо. Лёгкого тебе ранения».
* * *
Сражение за высоту 875 завершилось, и некоторых из оставшихся в живых доставляли на «Чинуках» на аэродром в Дакто. 173-я воздушно-десантная бригада потеряла более 400 человек, из них почти 200 убитыми, и всех только за предыдущий день и в боях, продолжавшихся всю ночь. На высоте было очень холодно и сыро, и, чтобы скрасить жизнь возвращающимся бойцам, из Плейку прислали девушек из Красного Креста. Девушки махали руками бойцам, друг за другом выходящим из вертолётов, и улыбались им, стоя за столиками. «Привет, солдат! Как тебя зовут? Откуда родом, солдат?» «Выпей кофе, полегчает».
А бойцы из 173-й бригады молча проходили мимо, глядя прямо перед собой воспалёнными от усталости глазами, и лица их осунулись, постарели от всего того, что было ночью. Один из них вышел из колонны, что-то сказал голосистой, толстой девушке в футболке с картинкой из комикса «Пинатс» под форменной рубашкой, и та заплакала. Остальные просто проходили мимо девушек и больших кофейников защитного цвета. Им было на всё на свете наплевать.
* * *
Один матёрый сержант-спецназовец рассказал однажды: «Мы сидели в Брэгге, в сержантском клубе, и тут заходит одна училка, реально красивая. Дасти хвать её за плечи и давай водить языком по лицу, как по мороженому. Знаешь, что она сказала? Она говорит: «А ты молодец, не похож на остальных».
* * *
Было время, когда на террасе отеля «Континенталь» официант подносил зажигалку, стоило только достать сигарету. Но те времена почти двадцать лет как прошли, да и кто по ним тоскует? А сейчас тут сидит полоумный американец, похожий на Джорджа Оруэлла, он постоянно пьян и спит, сидя на плетёном стуле, навалившись на стол, и время от времени разъярённо вскакивает, что-то орёт и снова засыпает. Его опасаются все, особенно официанты — и старожилы, помнящие французов, японцев и первых американцев, журналистов и типов из Управления стратегических служб («эти горластые ублюдки из «Континенталя» — так назвал их Грэм Грин), и совсем молодые, которые недавно ещё тихо уносили посуду и ненавязчиво предлагали девок. Крохотный лифтёр всё так же приветствует постояльцев по утрам своим тихим «Ca va?», но редко дожидается ответа, и старый носильщик (траву тоже носит он) сидит в фойе и спрашивает: «Как вы завтра поживаете?».
В колонках, висящих на столбах по углам террасы, звучит «Ода Билли Джо», но воздух слишком густ для музыки, и она зависает в тех же углах. На террасе сидит измождённый пьяный мастер-сержант из 1-й пехотной дивизии, недавно он купил флейту у старика в шортах цвета хаки и пробковом шлеме, который торгует музыкальными инструментами на улице Свободы. Старик часто играет здесь песенку «Братец Жак» на деревянном струнном инструменте, прислонившись к засыпанным окурками цветочным ящикам, опоясывающим террасу. У сержанта теперь есть флейта, и он играет на ней — тихо, задумчиво, неумело.
За столиками полным-полно гражданских американцев, инженеров-строителей, которые получают 30 тысяч в год за работу по правительственным контрактам и без труда добывают столько же на чёрном рынке. Лица их походят на аэроснимки кремниевых месторождений, кожа дряблая, сосуды синие. В любовницах у них были самые красивые, самые грустные девушки во всём Вьетнаме. Меня всегда интересовало, как они выглядели до того, как связались с этими инженерами. Они сидели за столиками и улыбались напряжённо и вымученно, глядя в их широкие, грубые, пугливые лица. Неудивительно, что вьетнамцам все они казались одинаковыми. Через какое-то время они и мне стали казаться одинаковыми. На шоссе, ведущем в Бьенхоа, к северу от Сайгона, стоит памятник вьетнамцам — жертвам военных действий, и это одно из немногих красивых мест, что ещё остались в стране. Это скромная пагода, стоящая на возвышении, и к ней ведут длинные лестницы с низкими ступеньками. В один воскресный день я увидел, как кучка этих инженеров носится по этим лестницам на своих «Харлеях» под полуденным солнцем, с воплями и хохотом. У вьетнамцев было для них особое слово, чтобы не путать их с остальными американцами, оно примерно переводится как «уроды», но мне рассказывали, что этот перевод даже отдалённо не передает того отвращения, какое звучит в оригинале.
* * *
Один молодой сержант-спецназовец служил в штабной роте в Кантхо, которая тогда выполняла функции спецназовского штаба в IV Корпусе. К тому времени он провёл во Вьетнаме 36 месяцев. Шёл его третий повторный срок, и после завершения командировки он собирался по возможности быстрее вернуться снова. Во время предыдущей командировки он потерял в бою палец и часть большого пальца, да и вообще получил за ранения три «Пурпурных Сердца», а это означало, что во Вьетнам можно больше не ездить. Подозреваю, что после всего этого на войну пускать его больше не хотели, но он был таким упёртым, что ему поручили заправлять клубом для рядового и сержантского состава. Заправлял он хорошо и был всем доволен, кроме того, что на этой должности сильно располнел и стал не похож на остальных. Он любил подурачиться с вьетнамцами, работавшими на объекте: напрыгивал на них сзади, придавливал всем своим весом, толкал и таскал их за уши, иногда тыкал в живот, довольно грубо, и натянуто при этом ухмылялся, вроде как давая понять, что у него просто игривое настроение. Вьетнамцы тоже улыбались — пока он не поворачивался к ним спиной. Он говорил, что вьетнамцев любит, что за три года он полностью их понял. И что для него нет в мире лучше места, чем Вьетнам. А дома, в Северной Каролине, он завёл большой шкаф со стеклом, в котором развешал свои медали, значки и планки, фотографии, сделанные во время трёх его командировок и бессчётного количества боёв, письма от бывших командиров и кое-какие сувениры. Он рассказывал, что поставил шкаф в самом центре гостиной, и каждый вечер его жена с тремя ребятишками выносят к нему обеденный стол, за которым ужинают.
* * *
Мы летели на высоте метров под 250, и по нам стреляли. Что-то стучало по брюху вертолёта, но пробить никак не могло. Трассеров не было, но внизу мы заметили яркие мигающие точки, и пилот, сделав круг и резко спикировав, нажал на кнопку электропривода пулемётов, установленных по бокам «Хьюи». Каждый пятый патрон был с трассирующей пулей, и они вылетали из стволов и плыли вниз, неимоверно грациозно, всё ближе и ближе к той крохотной точке, что мигала в джунглях. Огонь с земли прекратился, и мы полетели дальше к Виньлонгу, сели, и там пилот сказал, зевая: «Лягу я, пожалуй, пораньше, а когда проснусь, то может, хоть немного воевать захочется».
* * *
Эту историю рассказал мне один 24-летний капитан-спецназовец. «На выходе я убил одного вьетконговца и освободил одного пленного. На следующий день меня вызвал майор и рассказал, что я убил четырнадцать вьетконговцев и освободил шестерых пленных. Хочешь, медаль покажу?»
* * *
На перекрёстке улиц Ле Лоя и Свободы был ресторанчик с кондиционером — через дорогу от «Континенталя» и старого театра («оперы»), который тогда занимала нижняя палата вьетнамского парламента. Некоторые из нас называли его «Кафе-молочная имени Грэма Грина» (там происходил один из эпизодов «Тихого американца»), хотя ресторанчик назывался «Живраль». Каждое утро там выпекали багеты и круассаны, да и кофе был у них неплох. Иногда я завтракал там с одним приятелем.
Этому бельгийцу, толстому и медлительному, было тридцать лет, родился он в Конго. Он утверждал, что войну понимает и любит, и напускал на себя вид наёмника, который нутром всё чует. Вьетнамские дела он фотографировал уже лет семь-восемь, иногда отправлялся в Лаос, где шастал по джунглям с правительственными силами в поисках ужасных Патет Лао, которые в его произношении звучали как «Падди Лао». По рассказам других людей Лаос был, можно сказать страной лотофагов, где никто никому не желает зла, однако он говорил, что всякий раз, отправляясь на операцию, привязывает к животу гранату, потому что он католик и знает, что эти самые Падди Лао сделают с ним, если поймают. С другой стороны, он был немного повёрнут на этом деле, и любил добавлять драматизма в свои рассказы о войне.
Он всегда был в тёмных очках, может, и на операции в них ходил. Телеграфные агентства покупали его фотографии, я сам видел несколько таких в американских новостных изданиях. Он был очень добр, но вёл себя грубовато и хамовато, проявлять доброту он стеснялся, и в обществе был настолько бесцеремонен, так любил шокировать людей, что никак не мог понять, за что многие из нас ему симпатизируют. В его рассказах звучала ирония — она и ещё ощущение изысканного изящества войны, на которой все её механизмы работают как надо. Вот как он рассказывал о завершении операции, с которой только что вернулся из Боевой зоны «С», к северу от Кучи.
«Там было много убитых ви-си, — рассказывал он. — Их были дюжины и дюжины! Многие были из той деревни, что так беспокоит вас в последнее время. Все подряд ви-си — Майкл, в той деревне даже утки — ви-си поганые! Поэтому американский командир приказал взять двадцать-тридцать мертвецов и сбросить их с вертолёта на ту деревню. Вот это отбомбились! Метров с шестидесяти, не меньше, сбросили кучу мёртвых вьетконговцев прямо в середину деревни!»
Он улыбнулся (но выражения глаз его разглядеть я не мог).
«Ах, психологическая война!» — сказал он, целуя кончики пальцев.
* * *
Эту историю рассказал мне Боб Стокс из журнала «Ньюсуик»:
В большом морпеховском госпитале в Дананге есть так называемая «Палата Святой Лжи», куда кладут самых тяжёлых — тех, кто может ещё выжить, но прежним уже никогда не станет. Однажды туда положили молодого морпеха, накачанного морфином, в отключке, а ног у него больше не было. Когда его заносили в палату, он на пару минут пришёл в себя и увидел склонившегося над ним капеллана-католика.
«Святой отец, — сказал он, — как моё здоровье?»
Капеллан не знал, что сказать. «Об этом ты врачей спроси, сын мой».
«Святой отец, ноги заживут?»
«Да, — ответил капеллан. — Конечно, заживут».
На следующий день к обеду шок прошёл, и парень всё понял. Лёжа на койке, он увидел вчерашнего капеллана.
«Святой отец, — сказал морпех. — Можно вас попросить кое о чём?»
«О чём, сын мой?»
«Подарите мне вот этот крестик». И он указал на маленькую серебряную эмблему в петлице капеллана.
«Конечно, подарю, — ответил капеллан. — Но зачем он тебе?»
«Ну, я увидел его вчера, как только открыл глаза, и хочу его на память».
Капеллан отцепил крестик и отдал его морпеху. Тот крепко зажал его в руке и поглядел на капеллана.
«Наврал ты мне, отец, — сказал он. — Мудозвон… Наврал ты мне».
* * *
Фамилия его была Дэвис, и служил он пулемётчиком в вертолётной группе, которая базировалась в аэропорту Таншоннят. По документам, как и полагалось по инструкции, он проживал в одной из больших «гостиниц» для холостых солдат и сержантов, но там он просто держал свои пожитки. А на самом деле он поселился в двухэтажном вьетнамском домике в глубине района Тёлон, подальше от документов и инструкций. Каждое утро он добирался до базы на армейском автобусе с проволочными сетками на окнах и вылетал на задания, в основном в Военную зону «С», что у границы с Камбоджей, и чаще всего возвращался ночевать в этот дом в Тёлоне, где жил со своей «женой» (которую нашёл в каком-то баре) и ещё несколькими вьетнамцами, которые считались её роднёй. Её мама-сан и брат проживали там постоянно, занимая первый этаж, остальные время от времени заходили и снова уходили. Брата он видел редко, однако регулярно, с перерывами в несколько дней, обнаруживал в доме груду обрывков картонных коробок с названиями американских товаров, которые брат просил купить в военной лавке.
Я познакомился с ним на террасе «Континенталя», где он сидел за столом, попивая пиво. У него были длинные усы подковой и проницательные печальные глаза, одет он был в синюю рабочую рубаху и пшеничного цвета джинсы. При себе он имел фотоаппарат «Лейка» и номер журнала «Рампартс», и я сначала решил, что он корреспондент. Тогда я ещё не знал, что этот журнал продаётся в военных лавках, и попросил его почитать, а когда вернул, мы разговорились. В том номере была статья о левых католиках, а на обложке — Иисус Христос и Фултон Шин. «Catholique? — спросила в тот же вечер девушка в каком-то баре. — Moi aussi”, и присвоила журнал. Мы тогда бродили по Тёлону под дождём, разыскивая Хоа, его жену. Мама-сан сказала нам, что та ушла с подружками в кино, но Дэвис знал, чем она сейчас занимается.
— Терпеть эту хрень не могу, — сказал он. — Такая гадость.
— А ты не терпи.
— Не буду.
Дом Дэвиса располагался на длинной узкой улочке, которая в самом конце превращалась в какой-то муравейник, в нём пахло дымящейся камфорой и рыбой, тесно, но чистенько. С мамой-сан разговаривать он не стал, и мы отправились прямиком на второй этаж. Там была всего одна длинная комната, часть которой была отгорожена под спальню рядом тонких просвечивающих занавесок. Над площадкой, которой заканчивалась лестница, висел портрет Ленни Брюса, а под ним, на манер алтаря, стоял низкий столик, на котором стояли статуэтка Будды и зажжённая лампада.
«Привет, Ленни», — сказал Дэвис.
Большую часть одной из стен занимал коллаж, который с дружеской помощью составил Дэвис. Там были снимки пылающих монахов, груд убитых вьетконговцев, раненых морпехов, плачущих и рыдающих, кардинал Спеллман, машущий рукой из вертолётной двери, Рональд Рейган, лицо которого делила на две части ветка конопли, фотографии Джона Леннона в очках с тонкой оправой, Мик Джеггер, Джими Хендрикс, Дилан, Элдридж Кливер, Рэп Браун; гробы, покрытые американскими флагами, на которых вместо звёзд были свастики и символы доллара; самые разнообразные вырезки с картинками из «Плейбоя», газетными заголовками («Фермеры забивают свиней, протестуя против падения цен на свинину»), подписями под фотографиями («Президент шутит, беседуя с корреспондентами»), красивыми девушками с цветами в руках, кучами пацификов; Ки, стоящий по стойке «смирно» и отдающий честь, с небольшим грибом ядерного взрыва на месте гениталий; карта западной части Соединённых Штатов с силуэтом Вьетнама, повёрнутым и наложенным на Калифорнию, и изображение большого, высокого человека, которое внизу начиналось с начищенных кожаных ботинок, далее шли румяные коленки, над которыми были мини-юбка, голые груди, грациозные плечи и длинная шея, увенчанная обгоревшим, обугленным лицом мёртвой вьетнамки.
До прибытия приятелей Дэвиса мы успели накуриться в хлам. Мы слышали, как они шумят внизу, смеются и болтают с Мамой, а потом они поднялись к нам, трое негритосов и двое белых.
— Запашок у вас интересный, — сказал один из них.
— Привет, уроды-наркоманы!
— Трава здесь номер десять, — сказал Дэвис. — У меня тут всякий раз приход поганый.
— Трава тут ни при чём, — заметил другой парень. — Не в траве тут дело.
— А где Хоа?
— Да, Дэвис, твоя-то где шастает?
— По барам ходит, выпивку клянчит, достала уже, твою мать.
Он хотел выглядеть сердито, но выглядел в итоге жалко.
Один из парней передал другому косяк и потянулся.
— Очковано сегодня было.
— Куда летали?
— В Быдоп.
— Быдоп! — воскликнул один из негритосов и двинулся за косячком, пританцовывая и шевеля плечами, дёргая головою в такт. «Бы-доп, быдоп, бы-доп-доп-доп!»
— Обалдеть какой Быдоп!
— Слышь, от травы передоз бывает?
— Не знаю, брат. Нам бы на Абердинский полигон устроиться, дрянь курить по заказу Дядьки Сэмки.
— Ух ты, забрало. Тебя забрало, Дэвис?
— Ага.
Снова пошёл дождь, такой сильный, что отдельных капель слышно не было — только мощь воды, бьющей по металлической крыше. Мы ещё немного покурили, и гости начали собираться. Дэвис, казалось, спал с открытыми глазами.
— Свинья проклятая, — сказал он. — Шлюха сраная. Я ведь за всё башляю — и за дом, и этим внизу даю. Господи, я ведь и не знаю, кто они такие. Я реально… Достало уже.
— Тебе ведь скоро домой, — сказал один из гостей. — Завязал бы с этим делом.
— Просто взять и уйти?
— Почему бы нет?
Дэвис надолго замолчал.
— Да, — сказал он наконец. — Плохо тут. Реально плохо. Свалю-ка я отсюда.
* * *
Полковник, командир бригады в 4-й пехотной дивизии, рассказал мне: «Я уверен — ты давно хотел узнать, почему в этой части страны мы зовём их динками. Это я придумал. Знаешь, меня всегда бесило, когда их называли «Чарли». Понимаешь, у меня был дядя Чарли, я его любил. «Чарли» — слишком хорошее слово для этих поганцев. Вот я и подумал: а на кого они похожи, в самом деле? И придумал: «ринки-динк» [что-то вроде «хлам» — АФ]. Как раз про них: «Ринки-Динки». Только длинновато было, мы чуток обрезали. Вот так они стали динками».
* * *
Однажды утром, ещё до рассвета, Эд Фоуи, бывший начальник сайгонского бюро Си-би-эс, отправился на 8-й аэродром аэропорта Таншоннят, чтобы улететь в Дананг с одним из первых военных рейсов. На рассвете они загрузились, и Фоуи занял сиденье рядом с парнишкой в мятой форме, одним из тех солдат, усталость которых намного выше физического истощения, и так велика, что никакой сон не принесёт им желанного отдыха. Всякое их вялое движение говорит о том, как сильно они устали, и что так и будут усталыми, пока не выйдут их сроки, и большие птицы не унесут их обратно в Мир. От усталости этой глаза их мутны, лица одутловатые, и каждую улыбку надо принимать как дар.
Есть один стандартный вопрос, с помощью которого можно завязать беседу с бойцом, и Фоуи решил его задать. «Сколько ты уже в стране?» — спросил он.
Парнишка поднял голову; он решил, что это какая-то шутка. Ему было по-настоящему тяжко, и слова он выговаривал медленно.
«Целый день, бля» — ответил он.
* * *
«А вы, ребята, про меня напишите», — сказал вертолётный пулемётчик ростом метр девяносто, с огромной головой, которая плохо сочеталась с остальным его телом, и кривым частоколом зубов, которые всегда были на виду, потому что он постоянно криво улыбался мокрыми губами. Каждые несколько секунд ему приходилось вытирать рот тыльной стороной ладони, а во время разговора он всегда так сильно наклонялся к собеседнику, что мне приходилось снимать и протирать очки. Родом он был из Килгора, штат Техас, и шёл его семнадцатый месяц подряд во Вьетнаме.
— Почему?
— А я стрелок за всю херню, — ответил он. — Не вру ни разу. Полтораста гуков сделал. И пизьдисят оленей. — Он ухмыльнулся и тут же вытер слюни. — Все подтверждённые, — добавил он.
Вертолёт сел в Басое и мы собрались выходить, ничуть не жалея о том, что расстаёмся. «Вы там вон чё, — со смехом сказал он, — вы там на хребёте башку не суйте где попало, понял?»
* * *
«Слышь, а как ты стал ко-рес-пон-дентом и попал в эту сраную погань?»
Реально мощный негритос выглядел сурово, даже когда улыбался, а в левой ноздре его была золотая серьга в виде шарика. Я сказал ему, что фигею с его серьги, он сказал, что так и надо, все с неё фигеют. Мы сидели у вертолётной площадки на аэродроме северней Контума. Он летел в Дакто, мне надо было в Плейку, и нам обоим хотелось убраться оттуда до наступления темноты. Мы по очереди бегали на площадку к постоянно садившимся и взлетавшим вертолётам, нам обоим не везло, а после часа разговоров он предложил мне косячок, и мы закурили.
— Я тут уже девятый месяц, — сказал он. — В боях был больше двадцати раз. И почти ни разу не выстрелил.
— Как так?
— Ну блин, начну стрелять, я ведь могу такого же братана убить, понял?
Я кивнул, меня тоже ни один вьетконговец ни разу не назвал беложопым, а он рассказал, что в одной только его роте больше дюжины Чёрных Пантер, и что он один из них. Я промолчал в ответ, а он добавил, что он не просто Чёрная Пантера — он агент организации, и сюда его послали вербовать. Я спросил его об успехах, он сказал, что всё отлично, очень даже хорошо. Ветер задувал яростно, и косяк догорел быстро.
— Слышь, милок, — сказал он. — Я тебе наврал. Я ни разу не Пантера. Так, мозги попудрил, хотел посмотреть, что скажешь.
— Но у Пантер здесь есть ребята. Некоторых я знаю.
— Может быть, — сказал он, и мы рассмеялись.
На площадку сел «Хьюи», и он потрусил туда узнать, куда летит вертолёт. Оказалось, что в Дакто, и он вернулся за вещами. «Пока, милок, — сказал он. — Удачи!» Он запрыгнул в вертолёт, и когда тот поднялся над землёй, высунулся в дверь и со смехом согнул руку в локте, подняв к плечу крепко сжатый кулак, пальцами от себя — Знак.
* * *
Однажды я отправился с бойцами южновьетнамской армии на рисовые поля, на операцию северней Виньлонга, вместе с пятью американцами и сорока вьетнамскими бойцами, которые набились в три «Хьюи», и, высадившись, мы сразу же очутились по пояс в жидкой грязи. До того дня я ни разу не бывал на рисовом поле. Мы рассыпались и пошли к заболоченной низине, которая вела к джунглям. До первого укрытия, невысокой дамбы, оставалось метров семь, когда из-за деревьев по нам начали стрелять. Было похоже на то, что огонь должен был быть перекрёстным, но с одной стороны почему-то поспешили. Одному из вьетнамцев пуля угодила в голову, он свалился навзничь в воду, и больше мы его не видели. Потеряв двоих человек, мы добрались до дамбы. Подавить огонь мы не могли, зайти с фланга возможности не было, поэтому мы вызвали ударные вертолёты, залегли за дамбой и стали ждать. Из-за деревьев по-прежнему стреляли вовсю, но, пока мы оставались за укрытием, нам ничего не угрожало. Я подумал тогда: «Так вот ты какое, рисовое поле! Ничего себе!», и вдруг услышал, как прямо у меня под ухом загремела электрогитара, и резкий голос певца начал уговаривать: «Не балуй, милая», и, когда я оправился от удивления, то повернул голову и увидел улыбающегося чернокожего капрала, который сидел сгорбившись над кассетным магнитофоном. «Почему бы нет? — сказал он. — Пока вертушек не будет, мы никуда не денемся».
Вот так я впервые услышал Джими Хендрикса, но на войне, где для многих песня Ареты «Удовлетворение» была ничуть не хуже 4-й симфонии Брамса для других, история эта — больше, чем история, это Верительная грамота. Там можно было услышать, например: «Джими Хендрикс — это всё! Настоящий мужик!» Хендрикс когда-то служил в 101-й воздушно-десантной дивизии, а среди десантников во Вьетнаме было полно негритосов типа этого, отмороженных по полной программе, настоящих драчунов и настоящих вояк, на которых всегда можно было положиться в трудной ситуации. Для них эта музыка много значила. Я ни разу не слышал, чтобы её передавала радиостанция Вооружённых сил.
* * *
Однажды я познакомился с пареньком из городка Майлс, штат Монтана, который каждый день читал газету «Старс энд страйпс», проверяя по спискам убитых, нет ли там по какой-нибудь случайности кого-нибудь из его городка. Он даже не знал, есть ли во Вьетнаме кто-нибудь ещё из Майлса, но всё равно проверял списки, потому что был твёрдо уверен, что если там есть его земляк, и его убьют, с ним самим ничего не случится. «Вот ты можешь себе представить, чтобы во Вьетнаме убило аж двоих парней из такой дыры, как Майлс?» — объяснял он.
* * *
Сержант почти два часа пролежал рядом с раненым санитаром на лесной опушке. Он снова и снова вызывал медэвак, но тот никак не прилетал. В конце концов появился вертолёт из другой части, лёгкая разведывательная машина, и он смог связаться с ним по рации. Пилот сообщил, что сержанту придётся дожидаться своего собственного вертолёта, а он сам садиться не собирается, на что сержант ответил, что если он не сядет, чтобы их забрать, он возьмёт винтовку, и таким образом всё равно посадит вертолёт. После этого их вывезли, но без последствий не обошлось.
Позывной командира был Mal Hombre («Негодяй»), и в тот же день он связался с сержантом из точки с позывным «Зверское меню».
На фоне треска помех прозвучало: «Чёрт возьми, сержант! Я думал, что ты профессионал».
«Я ждал, сколько мог, сэр. Ещё немного, и он бы умер».
«В моей части сор из избы не выносят. Ясно тебе, сержант?»
«Господин полковник, с каких это пор раненый боец стал сором?»
«Вольно, сержант», — сказал Mal Hombre, и связь оборвалась.
* * *
В спецназе в Кантхо служил один специалист 4-го класса, тихий индеец из города Чинль, штат Аризона. У него были большие влажные глаза цвета спелых оливок, говорил он тихо и очень вежливо, был добр ко всем, хотя при этом не был ни глупым, ни бесхарактерным. В ночь, когда противник начал обстреливать объект и аэродром, он подошёл ко мне и спросил, не видел ли я где-нибудь поблизости капеллана. Он объяснил, что он не то чтоб сильно верующий, но сегодня ему как-то не по себе. Он только что вызвался добровольцем в «отделение смертников», которое должно было добраться до дальнего конца аэродрома на двух джипах с миномётами и безоткатной пушкой. Я не мог не признать, что дело это опасное; на объекте было так мало людей, что даже меня определили в боевую группу. Всё могло плохо кончиться. А у него было плохое предчувствие, и он уже видел, что неизменно бывает с теми, у кого возникают такие предчувствия; в любом случае, ему казалось, что у него то самое предчувствие, плохое, и хуже у него ещё не было.
Я сказал, что единственно доступные капелланы, наверное, в городке, но мы оба знали, что городок отрезан.
— Ну… — сказал он. — В общем, если меня сегодня…
— Всё будет хорошо.
— Всё равно, если что… Мне кажется… Ты попросишь полковника, чтобы сообщил моим, что я хотел найти капеллана?
Я пообещал, что попрошу, джипы загрузились и выехали. Потом мне рассказали, что там была скоротечная перестрелка, но никого не задело. Безоткатка не понадобилась. Через два часа все вернулись. На следующее утро во время завтрака он сидел за другим столом, и много, громко и грубо говорил о гуках, ни разу не взглянув в мою сторону. Но в полдень он подошёл, пожал руку и улыбнулся, не отводя глаз от чего-то там за моей спиной.
* * *
Уже двое суток, с самого начала наступления в праздник Тет, они сотнями поступали в главный госпиталь провинции в Кантхо. Были это в основном или совсем ещё дети, или старики, или женщины, многие с ужасными ранениями. Легкораненых быстро обрабатывали в госпитальном дворе, а людей с тяжёлыми ранениями просто укладывали в коридоре, где они и умирали. Их было просто слишком много, врачи работали без перекуров, а сейчас, на второй день, вьетконговцы начали обстреливать и госпиталь.
Одна из медсестёр-вьетнамок дала мне банку пива из холодильника и попросила отнести её в конец приёмного покоя, где работал один из армейских хирургов. Дверь в операционную была распахнута, и я без раздумий туда вошёл. А надо было, наверное, сначала заглянуть. На операционном столе лежала маленькая девочка, глядя широко раскрытыми сухими глазами на стену. Левой ноги у неё не было, из свежего обрубка торчал острый конец кости сантиметров пять длиной. Сама нога валялась на полу, небрежно обёрнутая бумагой. Врач, майор, оперировал без ассистентов. Пролежи он всю ночь в корыте с кровью, и то выглядел бы не хуже. Руки его были такими скользкими, что мне пришлось поднести банку ко рту, и наклонять её, пока он пил, запрокинув голову. Я не мог заставить себя ещё раз посмотреть на девочку.
— Вам плохо? — тихо спросил он.
— Пока что ничего. Потом, наверно, вывернет к чертям.
Он положил ладонь на лоб девочки и сказал: «Привет, малышка». Поблагодарил меня за пиво. Ему, наверное, казалось, что при этом он улыбнулся, но лицо его ничуть не изменилось. Он проработал уже без малого двадцать часов.
* * *
Нераскрытая разведывательная сводка валялась на зелёном полевом столе, на обложке было небрежно нацарапано: «И что всё это значит?» Можно было не сомневаться, кто это сделал: начальник разведки был известный юморист. Их было много таких — совсем молодых капитанов и майоров, шутками заглушавших отчаянье, отгонявших злую обиду. Но раньше или позже их всё равно настигала неспособность примирить любовь к военной службе с презрением к этой войне, и многие в конце концов подавали рапорта и уходили из профессии.
Мы сидели в палатке и ждали, когда кончится дождь — майор, пять бойцов и я. Дожди шли постоянно, знаменуя конец сухого муссонного сезона, и через клапан палатки можно было выглядывать наружу, думая о том, каково сейчас морпехам в патрулях на высотах. Пришли с донесением: один из патрулей обнаружил небольшой схрон с оружием.
«Схрон с оружием! — сказал майор. — Вот как всё было: боец попёрся куда-то, угодил ногою в яму и провалился. Эту хрень мы только так и находим».
Ему было двадцать девять лет, новое звание он получил недавно, и во Вьетнам приехал во второй раз. До этого, капитаном, он командовал обычной ротой морской пехоты. О бойцах, патрулях, схронах и ценности большей части разведывательной информации он знал всё.
Было холодно, даже в палатке, и рядовым морпехам было как-то неуютно лежать в ней рядом с чужаком, корреспондентом. Майор был человеком здравого ума, это они знали, и, пока не кончится дождь, напрягать их он бы не стал. Они тихонько переговаривались у дальней стены палатки, подальше от света лампы. Донесения продолжали поступать: от вьетнамцев, от разведки, из штаба дивизии, оперативные сводки, донесения о потерях — три донесения о потерях за двадцать минут. Майор просматривал все.
«Вы знаете, что мёртвый морпех стоит восемнадцать тысяч долларов?» — спросил он. Бойцы разом обернулись и посмотрели на нас. Они знали, как следует понимать слова майора, потому что знали, что он за человек. Они просто хотели посмотрели, как я на них отреагирую.
Дождь кончился, и бойцы ушли. На улице было ещё холодно, но душно, как будто надвигалась страшная жара. Мы с майором стояли у палатки и наблюдали за F-4, который зашёл в пике, отстрелялся по подножию высоты, перешёл в горизонтальный полёт и снова пошёл вверх.
«Мне вот что снится, — сказал майор. — Уже два раза снилось. Как будто я в Куонтико, в большом экзаменационном зале. Нам раздают листы с вопросами для определения умственных способностей. Я беру свой и читаю первый вопрос: «Сколько разновидностей животных вы можете убить руками?»
Где-то в километре от нас сплошной пеленой шёл дождь. Прикинув силу ветра, майор сказал, что через три минуты он будет здесь.
«После первой командировки меня терзали чёрт знает какие кошмары. Полный набор: кровь, мясо, страшные бои, ребята умирают, сам я умираю… Я думал, что хуже уже не будет, — сказал он. — А сейчас я, можно сказать, по ним скучаю».