«Письмо»
На марше, когда ничего хорошего уже и не ждали, неожиданно подфартило. Кременцов, прихвативший из полка «бакшиш», вывалился из попутной «вертушки», чуть не на ходу взлетел на броню и весело заорал:
— Не ждали? Службу забыли? По караулам соскучились?
И вывалил в люк сгущенку, «Яву» для взводного, а остальным целую гору «охотничьих». Все радостно засуетились.
— Валерка! Удрал-таки, вырвался? Отыскал?!
У него всегда и для всех что-нибудь находилось: сгущенка, сигареты или просто привет. Такой уж он был человек – приветливый. А для Голованова прихватил письмо.
— Танцуй!
Сам же за него на броне станцевал и рухнул в люк, куда его втащили за ноги. Голованова же помучили для порядка, а письмо через час отдали. Но Голованов своим счастьем делиться не стал, потому что не такой был человек. Думал много, говорил мало и писем вслух никогда не читал.
Всех давно уже разбирало, почему другим уже через полгода писать перестали, а ему нет? И писали ему на зависть часто, всегда одним и тем же почерком и, очевидно, о чем-то важном, потому что он после этого ходил загадочный и серьезный. И, что характерно, все письма были на роскошной бумаге, и благоухала эта бумага так, что принюхиваться к ней сбегались всем батальоном и с изумлением убеждались — духи. И каждый раз спорили, что вот это письмо – последнее. Но проходила неделя, и почтари уже с КПП кричали:
— Голованову!
Сгущенку проигрывали из-за него ящиками и систематически приставали:
— Ну, прочитай, что тебе!.. Ну, хоть про себя, а мы на твою физиономию смотреть будем!
Но ни на какие уговоры Голованов не соглашался, потому что при других стеснялся читать даже про себя. Вот и сейчас сунул конверт под бронежилет и от смущения скомандовал:
— Пасите «зеленку», ироды! Дувалы пошли.
Командовать, однако, он не любил, да и лычками особо не вышел. Глянул искоса на смешливые рожи, но в этот момент саперы впереди завозились и встревоженно закричали:
— Назад подавай! Назад!
Земля под ногами неожиданно поднялась. Слева грохнул крупным калибром откос, справа мелко треснула «зеленка» — и закипело. Самсонов так развернул башню, что стволами едва не смахнул всех с брони. И колонна грянула из всего, что имела.
Раскрутить Голованова так и не удалось. Бегали дотемна в «зеленке», а ночью загремели всем взводом в охранение. А там какое письмо – приказа о демобилизации не прочтешь. Постреливали всю ночь одиночными, чтобы не светиться, и гадали, какой паразит так ловко стрижет с горы и чем бы его прихлопнуть. Паразита прихлопнули на рассвете и ушли без раскачки в «зелень», а там уже про Голованова и вовсе забыли.
Сначала вытаскивали из ущелья завязшую разведроту. Поначалу все шло хорошо, успели даже набить виноградом цинки, но дальше пошли крепости, мощные, с амбразурами и зелеными тряпками на шестах. А может быть, и не крепости, а просто пять или шесть домов, слепившихся общей стеной, но стены эти были такие, что брать их приходилось по всем правилам, с разведкой, штурмом и прочей канителью. Комбат замучил заказами «вертушки», которые устраивали «карусель», и крепость на несколько минут умолкала. Тогда ее быстренько зачищали головной ротой и шли дальше. К полудню взяли четыре таких крепости и привалились отдышаться у разбитой стены. Прикрывшись БМП, развели костерки. Грели на шомполах сухой паек и мучительно хотели жареной картошки.
— Нельзя, нельзя нам тут заглубляться, — волновался рядом комбат. – Отрежут!..
Ротный что-то ему отвечал, но отвечал как-то кисло, и вообще выглядел он в последние дни неважно. Не клеилось у него что-то с продавщицей. Поговаривали даже, что видели ее в Кабуле с другим…
Все как-то разом заговорили о женской верности. Было ясно, что ее нет – проверено экспериментально. Поликарпов на всякий случай переписывался сразу с тремя, и ровно через полгода все трое, не сговариваясь, выскочили замуж. Он, было, загрустил и даже собрался стреляться, но так и не решил из-за кого. Вместо этого выставил на камне три фотографии и расстрелял их, после чего ему значительно полегчало, потому что раньше из-за тройной переписки здорово недосыпал. Словом, не было женской верности, и точка.
И вдруг все вспомнили о Голованове. Вспомнили и обернулись. Голованов сидел, привалившись спиной к тракам. На его колене белел конверт, что всем показалось просто вопиющим противоречием только что сформулированному выводу. При этом он так бережно его расправлял и был так несокрушимо спокоен, что все засомневались в правильности этого вывода. И, на всякий случай, решили уточнить:
— У тебя с ней чего, всерьез? Ты, главное, скажи – ждет? Что у вас, эта, как ее, любовь?.. Ты скажи, будь человеком!
Но Голованов был не просто человеком, а счастливым человеком, и разделять своего счастья ни с кем не мог. Даже если бы захотел – не делилось. Курил, молчал и загадочно, по своему обыкновению, улыбался. И всем вдруг нестерпимо захотелось узнать, чему? Захотелось почувствовать и хоть на миг ощутить. И завелись на него уже не на шутку.
— Колись, Голова, что пишут? Кто она такая? Познакомились как? – приставали к нему.
Но Голованов был тверд, как скала. Смотрел с каким-то странным сочувствием и печально улыбался. Народ, однако, от него не отступал. И решили действовать методически. Брали его, как крепость, — обстоятельно, с прикрытием. В перекурах слегка подтрунивали, а на привалах доставали и не просто, а изощренно. Сначала Самсонов заводил страшную историю о том, как одному дембелю писали постоянно, а когда он вернулся, то оказалось, что подруга уже замужем за другим и даже беременна. А Косаченко тем временем рассказывал про другого дембеля, который, узнав про неверность подруги, и вовсе не вернулся, а остался в армии на сверхсрочной. Корюхин же лицемерно вздыхал:
— Да, жизнь – бардак, а бабы – дуры!..
И коварно заглядывал Голованову в глаза, ожидая, что тот возразит: «Не все!» — и тогда его можно будет раскручивать дальше. Но Голованов не возражал и вообще держался так, как будто все это его совершенно не касается. И закрадывалось волнующее подозрение, а, может, действительно есть на свете любовь и верность? И отчего-то очень хотелось, чтобы было и то, и другое. Весь взвод оказался внезапно охваченным романтическим помешательством.
«Молодые» выспрашивали у «дедов», бывает ли такое. И те с изумлением припоминали: «Бывает. С самого карантина раз в неделю письма получаю».
Поликарпов перестал рассказывать похабные анекдоты, а Корнюхин – их слушать. Все волновались, спорили и галдели. Виноград надавили в рассеянности в канистру с бензином, и Миносян залил содержимое в бак. Про войну забыли настолько, что Шерстнев построил взвод и вывернул у всех карманы. Ничего подозрительного не нашел, а письмо, уважительно обнюхав, вернул Голованову и многозначительно произнес:
— «Клима»!..
После этого всеобщее воодушевление достигло своего апогея. И, наконец, как-то вечером на привале Корнюхин не выдержал и сказал:
— Все. Ща я буду тебя убивать. Читай, гад, или здесь оставим! – и грохнул в сердцах прикладом оземь.
Голованов посмотрел на него сначала растерянно, а потом с некоторым удивлением произнес:
— Да вам-то зачем? Вам-то с этого что?
И все возмутились:
— А ты думал, все тебе? А нам, значит, ничего?
Затем, почувствовав слабину, солдаты залебезили:
— Нам бы только проверить! Нам бы только хоть краешком… Нам бы узнать!..
И Голованов, улыбнувшись чему-то, вздохнул:
— Ладно, достали, сволочи…
Привалившись спиной к дувалу, он осторожно распечатал конверт. Но ни себе, ни людям, прочитать его так и не успел.
— Подъем, седьмая! Давай, мужики!
И они дали так, что «зеленка» треснула и брызнула во все стороны клочьями рваных корней. По сигналу навстречу пошла в прорыв разведрота, и скоро, пристроив ее в середину, колонна попятилась и, прикрывшись «вертушками», отошла. Но выйти из ущелья оказалось непросто, все произошло так, как говорил комбат. На выходе пришлось разжимать «клещи». И они еще долго бегали по «зеленке» и мучили заказами пушкарей, а в сумерках прорвались и притащили на себе Голованова. У него было два сквозных и слепое в шею.
— Все, отвоевался! – объявил медик Пашка. – Сухожилие начисто и позвонок…
Он снял с него бронежилет, распорол х/б и, сорвав дрожащими пальцами колпачок, мгновенно всадил шприц-тюбик.
Вещи и все, что было в карманах, чтобы не пропало в санбате, оставили. Потом выломали в развалинах дверь и, положив на нее Голованова, понесли к «вертушке». «Вертушка», присев на минуту, спешила до темноты, и ни проститься толком, ни уложить его как следует не успели. Вернулись молча и сели вокруг костра. Разбухший от крови конверт лежал на земле, и никто не знал, что с ним делать. Тогда Самсонов взял его и решительно протянул Кременцову:
— Читай… Он ведь и сам хотел.
Валерка взял его, осторожно развернул слипшийся листок и, поглядев на всех странно повлажневшим взглядом, прочел:
— Сереженька, милый мой, желанный, дорогой, здравствуй!...
И все вдруг возликовали:
— Бывает, мужики. Бывает!
Возбужденные, озаренные чужим счастьем лица потянулись к костру.
— Милый, желанный мой, жду тебя каждый день…
— Ждет! – ликовали все вокруг.
— Все, — решительно объявил Валерка, — дальше не разобрать.
Но уже и этого было достаточно. Всем вдруг стало необыкновенно спокойно и хорошо.
— Так-то вот! – удовлетворенно вздохнул Самсонов. – А вы: «не бывает, не бывает»!
Спустя мгновение, заглянув Валерке через плечо, Самсонов вздрогнул. На разбухшем и расползшемся от крови листе не сохранилось ни слова. Все расплылось бурой и маслянистой влагой.
— Что, правильно прочитал? – в упор посмотрел на него Валерка.
И Самсонов, не задумываясь, подтвердил:
— Все правильно.
Затем, отобрав у него листок, Самсонов бережно опустил его в костер. Листок сначала съежился, а потом кровь на нем высохла и, стремительно расправившись, он вспыхнул ярким пламенем, освещая все вокруг.

